Таким образом проходило утро.
В двенадцать часов старики садились обедать и, совершивши этот обряд молча, расходились по своим комнатам для отдохновения, причем дяденька Семен Семеныч с наслаждением скидал с себя сюртук и облекался в халат. Однако ж к четырём часам все были снова у чайного стола, причем повторялась прежняя история с хлопушкой, длившаяся до пяти часов, а после того требовались купленные в клубе старые и засалившиеся от давнего употребления карты, и начиналась игра в дураки, в которой принимал участие (впрочем, стоя) и лакей Спиридон, такой же старик, как и его господа. Но и здесь главенство Григорья Семеныча высказывалось во всей его силе. Все взоры, все сердца были устремлены к нему. Семен Семеныч робко заглядывал к нему в карты с исключительною целью, чтобы братец Григорий Семеныч никак не остался в дураках; сообразно с полученными этим путем сведениями, располагал он своею игрою, без нужды принимал, когда замечал, что у братца есть паршивая тройка, которую необходимо сбыть с рук, ходил с одной, имея на руках пятерню самого убийственного свойства, и т. д.; но если и за всем тем убеждался, что братцу грозит неминуемая беда, то прибегал к последнему средству: поспешно бросал свои карты, в которых нередко скрывались туз и король козырей, смешивал их с теми, которые уже вышли из колоды, и говорил:
— Нечего и доигрывать: остался я!
Людмила Григорьевна равномерно старалась всеми средствами выгородить из беды своего отца, но так как женский ум ни в каком случае не может сравниться с мужским, относительно изобретательности, то ее полезные усилия на этом поприще ограничивались лишь тем, что она выходила всегда с такой масти, которую Григорий Семеныч мог перекрыть. Один Спиридон оставался непричастным к этим семейным маневрам и нередко, вытащив брошенных Семеном Семенычем короля и туза козырей, горько изобличал его в потачке.
— Ну, что ж, что туз, король, — оправдывался Семен Семеныч, — а третья-то была шестерка пик! ну, пойди ты под меня теперича с тройки, чем же я третью-то покрою?
— Не егози, сударь, — отвечал Спиридон, — не было у тебя никакой шестерки пик!
И, о верх неблагодарности! Сам же Григорий Семеныч, в пользу которого все это делалось, предательски подшучивал над братом и, благосклонно улыбаясь, говорил:
— Да, брат Семен! дал ты маху!
Игра продолжалась обыкновенно до ужина, то есть до восьми часов, если никто в это время не приезжал. Если же приезжал посторонний (что, впрочем, случалось весьма редко), то перебирались в гостиную, и там на круглом столе, перед диваном, неизменно являлись: моченые яблоки, пастила и сушеные плоды, и вторично подавался чай. Но в восемь часов семейство уже неизменно сидело за ужином, и около этого же времени заезжал, по дороге в клуб, Порфирий Петрович и завозил Софью Григорьевну с кем-нибудь из детей. Тут обсуждались обыкновенно разные политические новости, вычитанные утром в газетах, и поверялись городские слухи, почерпнутые Плегуновыми на базаре, а Порфирьевыми в высших аристократических салонах Крутогорска. В девять часов Софья Григорьевна удалялась, и старики ложились спать.
Неизвестно почему, Порфирий Петрович если не совершенно стыдился, то как будто конфузился семейства своей жены. Когда заходила об нем невзначай речь, то он ограничивался словом «благодарю», но и это слово выговаривал не прямо, а как-то боком, причем краснел и, отставив одну ножку вперед, на другой делал полуоборот. Вероятно, его смущал слишком простой образ жизни стариков, не сообразовавшийся с его собственными понятиями и привычками. Достоверно то, что в те редкие семейные торжества, когда Порфирью Петровичу нельзя было обходиться без того, чтобы не пригласить папеньку Григорья Семеныча, дверь его запиралась для всех посторонних, и когда Разбитной, в один из таких торжественных дней, презрев все приличия, каким-то образом прорвался прямо в гостиную и, так сказать, застал Порфирия Петровича на месте преступления, то последний, в течение целой недели после этого происшествия, был несчастен и краснел при встрече с каждым знакомым.
В такой-то дом должен был приехать нареченный жених Феоктисты Порфирьевны. В четыре часа пополудни он был уже на месте с невестой и ее papa и maman. При самом входе в зал его обдало смешанным запахом пастилы, моченых яблок и изюма. Запах этот, впрочем, составляет общую принадлежность всех домов, обитаемых стариками и в особенности старыми девами, которые имеют страсть хранить в шкафах огромные запасы такого рода сластей. В зале встретили их Людмила Григорьевна и дяденька Семен Семеныч; Людмила Григорьевна, сказавши: «Очень приятно!» — объявила, что папенька Григорий Семеныч сейчас выйдет; Семен Семеныч, с своей стороны, пожал руку Ивана Павлыча и шаркнул при этом одной ножкой. В ожидании все уселись в гостиной.
— Изволили в Петербурге служить? — спросил Семен Семеныч Вологжанина.
— Да-с, и в Петербурге служил.
— Приятный город-с! Я также там смолоду служил… очень приятные бывали минуты!
— О, вы бы теперь не узнали Петербурга!
— Да-с… вот в мое время славились там Милютины лавки… нынче что-то уже не слыхать об них…
— Помилуйте! они и теперь еще продолжают пользоваться прежнею славой…
— Приятные лавки-с!
— Вы, вероятно, смолоду были тоже гастрономом?
— Нет-с, я около окошек-с… Идешь, бывало, со службы, и все как-то завернешь в эту сторону… Вид, знаете, этакий приятный, и хоть купить не купишь, а посмотреть весьма любопытно!
— Да; я сам любил эти лавки; мы там с одним приятелем, Коко Сыромятниковым, частенько-таки угощались… Только дорого ужасно!